Неточные совпадения
Дорогою много приходило ему всяких мыслей на ум; вертелась в голове блондинка, воображенье
начало даже слегка шалить, и он уже сам
стал немного шутить и подсмеиваться над собою.
— Как же так вдруг решился?.. —
начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия,
стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
Уже
начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же я
стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Двести тысячонок так привлекательно
стали рисоваться в голове его, что он внутренно
начал досадовать на самого себя, зачем в продолжение хлопотни около экипажей не разведал от форейтора или кучера, кто такие были проезжающие.
Трудное дело хозяйства
становилось теперь так легко и понятно и так казалось свойственно самой его натуре, что
начал помышлять он сурьезно о приобретении не воображаемого, но действительного поместья; он определил тут же на деньги, которые будут выданы ему из ломбарда за фантастические души, приобресть поместье уже не фантастическое.
Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно
становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже
начинал сильно беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть глаз выколи.
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя
начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не
стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
Члены уже
начинали благоденствовать и
стали заводиться семейством.
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил,
начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это
стало уже жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Деревья же
становились гуще: к осинам и ольхам
начала присоединяться береза, и скоро образовалась вокруг лесная гущина.
Даже из-за него уже
начинали несколько ссориться: заметивши, что он
становился обыкновенно около дверей, некоторые наперерыв спешили занять стул поближе к дверям, и когда одной посчастливилось сделать это прежде, то едва не произошла пренеприятная история, и многим, желавшим себе сделать то же, показалась уже чересчур отвратительною подобная наглость.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и
начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне
стало смешно и жалко…
Разговор наш начался злословием: я
стал перебирать присутствующих и отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их стороны. Желчь моя взволновалась. Я
начал шутя — и окончил искренней злостью. Сперва это ее забавляло, а потом испугало.
Я говорил правду — мне не верили: я
начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я
стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
Грушницкий
стал против меня и по данному знаку
начал поднимать пистолет. Колени его дрожали. Он целил мне прямо в лоб…
Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц, полный и красный, как зарево пожара,
начинал показываться из-за зубчатого горизонта домов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне
стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!..
Душно
стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман
начинал бродить по ущельям.
Перед утром
стала она чувствовать тоску смерти,
начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова.
Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение
стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно
начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели.
К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей
стало лучше, и она
начала говорить, только как вы думаете, о чем?..
Далее, помнится мне, я развиваю в моей
статье, что все… ну, например, хоть законодатели и установители человечества,
начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, [Ликург — легендарный законодатель Спарты (9–8 вв. до н. э...
Но под конец он вдруг
стал опять беспокоен; точно угрызение совести вдруг
начало его мучить: «Вот, сижу, песни слушаю, а разве то мне надобно делать!» — как будто подумал он.
— Я бы вот как
стал менять: пересчитал бы первую тысячу, этак раза четыре со всех концов, в каждую бумажку всматриваясь, и принялся бы за другую тысячу;
начал бы ее считать, досчитал бы до средины, да и вынул бы какую-нибудь пятидесятирублевую, да на свет, да переворотил бы ее и опять на свет — не фальшивая ли?
— Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться
начнет, тут и
начнет мерещиться… Есть-то
станешь, что ли?
Несмотря на эти странные слова, ему
стало очень тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его были рассеянны… Да и вообще тяжело ему было думать в эту минуту о чем бы то ни было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и
начать совсем сызнова…
И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж
начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? — то,
стало быть, не имею права власть иметь.
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно
стала желать и требовать, чтобы все жили в мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача
стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий,
начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
А как
начали мы тогда эту вашу
статью перебирать, как
стали вы излагать — так вот каждое-то слово ваше вдвойне принимаешь, точно другое под ним сидит!
Вместо ответа Раскольников встал, вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительно-страшное, безобразное ощущение
начинало все ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал с каждым ударом, и ему все приятнее и приятнее
становилось.
— С самого
начала истории я уже
стал подозревать, что тут какой-то мерзкий подвох; я
стал подозревать вследствие некоторых особых обстоятельств, только мне одному известных, которые я сейчас и объясню всем: в них все дело!
Он было попробовал ему излагать систему Фурье и теорию Дарвина, но Петр Петрович, особенно в последнее время,
начал слушать как-то уж слишком саркастически, а в самое последнее время — так даже
стал браниться.
Эти шаги послышались очень далеко, еще в самом
начале лестницы, но он очень хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же
стал подозревать почему-то, что это непременно сюда, в четвертый этаж, к старухе.
Красные пятна на щеках ее рдели все сильнее и сильнее, грудь ее колыхалась. Еще минута, и она уже готова была
начать историю. Многие хихикали, многим, видимо, было это приятно. Провиантского
стали подталкивать и что-то шептать ему. Их, очевидно, хотели стравить.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка
становится сбоку и
начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
— Ну, вот и увидишь!.. Смущает она меня, вот увидишь, увидишь! И так я испугалась: глядит она на меня, глядит, глаза такие, я едва на стуле усидела, помнишь, как рекомендовать
начал? И странно мне: Петр Петрович так об ней пишет, а он ее нам рекомендует, да еще тебе!
Стало быть, ему дорога!
Соня
начала дышать с трудом. Лицо
становилось все бледнее и бледнее.
— Видемши я, —
начал мещанин, — что дворники с моих слов идти не хотят, потому, говорят, уже поздно, а пожалуй, еще осерчает, что тем часом не пришли,
стало мне обидно, и сна решился, и
стал узнавать.
Он пошел к печке, отворил ее и
начал шарить в золе: кусочки бахромы от панталон и лоскутья разорванного кармана так и валялись, как он их тогда бросил,
стало быть никто не смотрел!
С этого времени Остап
начал с необыкновенным старанием сидеть за скучною книгою и скоро
стал наряду с лучшими.
Беда, коль пироги
начнёт печи сапожник,
А сапоги тачать пирожник,
И дело не пойдёт на лад.
Да и примечено стократ,
Что кто за ремесло чужое браться любит,
Тот завсегда других упрямей и вздорней:
Он лучше дело всё погубит,
И рад скорей
Посмешищем
стать света,
Чем у честных и знающих людей
Спросить иль выслушать разумного совета.
К Крестьянину вползла Змея
И говорит: «Сосед!
начнём жить дружно!
Теперь меня тебе стеречься уж не нужно;
Ты видишь, что совсем другая
стала я
И кожу нынешней весной переменила».
Однако ж Мужика Змея не убедила.
Мужик схватил обух
И говорит: «Хоть ты и в новой коже,
Да сердце у тебя всё то же».
И вышиб из соседки дух.
И подлинно, прошли шагов десятков пять,
Собаки
начали помалу затихать,
И
стало, наконец, совсем их не слыхать.
Но шалости прошли; я
стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы
стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы
начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое.
— Завтра
начнем хлопотать о паспорте за границу, потом
станем собираться… Я не отстану — слышишь, Илья?
С
начала лета в доме
стали поговаривать о двух больших предстоящих праздниках: Иванове дне, именинах братца, и об Ильине дне — именинах Обломова: это были две важные эпохи в виду. И когда хозяйке случалось купить или видеть на рынке отличную четверть телятины или удавался особенно хорошо пирог, она приговаривала: «Ах, если б этакая телятина попалась или этакий пирог удался в Иванов или в Ильин день!»
Ей хотелось, чтоб Штольц узнал все не из ее уст, а каким-нибудь чудом. К счастью,
стало темнее, и ее лицо было уже в тени: мог только изменять голос, и слова не сходили у ней с языка, как будто она затруднялась, с какой ноты
начать.
Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он
начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее
становилось ему.
Илья Ильич понимал, какое значение он внес в этот уголок,
начиная с братца до цепной собаки, которая, с появлением его,
стала получать втрое больше костей, но он не понимал, как глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки.
Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слезы каплют одна за другой на клавиши. Но вот приходит Андрюша или его приведут; он
начнет рассказывать так бойко, так живо, что рассмешит и ее, притом он такой понятливый! Скоро он
стал читать «Телемака», как она сама, и играть с ней в четыре руки.
Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только
начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае
станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.